Музей Валенок

Кинешма — лики настоящего и прошлого

Горсть света. Роман-хроника

Глава четвертая. Ладья над бездной

...

Когда в новом доме все было налажено, перевезены запасы из погреба в погреб и опробованы все квартирные службы — кухня, водопровод, сарай и баня — она была в хозяйском, головинском дворе через улицу и топилась по-деревенски — Ольга Юльевна оставила в новом жилье Марью и Зину, а сама отправилась с детьми отдыхать на Волгу, в монастырскую слободу Решму, что в 23-х верстах ниже Кинешмы. Помощницу для нехитрого дачного хозяйства сыскать на месте было в те годы нетрудно!

Плес и Решма с некоторых пор стали входить в моду как лучшие по красоте уголки на Верхней Волге.

Ведь вообще-то говоря, русские люди спокон веку склонны были считать родную природу скромной и бедной. Красивой почитали Францию, Италию, Швейцарию, либо, уж куда ни шло, хвалили Кавказ или Крым. Только в прошлом столетии отечественные пейзажисты, особенно Левитан и Шишкин, прямо-таки открыли сокровенную, сердце щемящую красу наших северных лесных далей, сумерек в лугах, неторных полевых дорог, безлюдных равнин и волжских берегов с часовнями среди еловой хвои. С той поры и приохотился российский интеллигент из губернских и столичных городов увозить летом свое семейство на Волгу, куда-нибудь в Юрьевец, Пучеж, Плес или в Решму.

Из Иваново-Вознесенска ездили в Решму поездом до Кинешмы, а там — вниз по Волге пароходом. Пока от кинешемского вокзальчика тряслись на извозчике к пристани, дети в пролетке стояли и вытягивали шеи — кто раньше увидит Волгу! И всегда ее ширь оказывалась еще могучей, великолепней, чем хранилась в памяти. Пароход прощался с Кинешмой ритуальной серией свистков. Сперва — три толстых, для пассажиров, потом — два тоненьких, для отдачи чалок. Если бы в эту традицию внесли хоть малейшую перемену, Роня счел бы себя просто ограбленным. Но ритуал соблюдался строжайше, и радостное ожидание этих звучных басистых раскатов над Волгой никогда не обманывало. По заключительному тоненькому свисточку падал в воду кормовой канат и вахтенный помощник, если не сам капитан, волшебной своей властью выводил пароход на фарватер. После тихо сказанных слов в переговорную трубку: «Вперед, до полного!», он вставлял в раструб деревянную затычку и удалялся с мостика в штурманскую рубку. После этого можно было и Роне уходить с палубы из-под мостика, чтобы показать Вике машину, паровую лебедку, брашпиль, якоря, кнехты, а заодно растолковать надписи «старший механик», «боцман» или «гард-манже». Роня уверенно разъяснял сестричке, что в этом заповедном «гард-манже» буфетчик должен перед каждой едой выстроить все блюда на парад, принимать который является из рубки сам капитан. Потому-то за столиками в салоне и приходится всегда так долго ждать.

Пока дети, обегав весь пароход, добирались до кормы и оглядывались на милую Кинешму, она уже еле виднелась из-за кормовой спасательной шлюпки. Сиял только крест соборной Троицкой колокольни, смутно угадывались торговые ряды, а пароход отвечал свистками встречным буксирам, на мостике то и дело полоскался белый флажок-отмашка и оставались справа красные корпуса томненской фабрики, будто дети проплывали на пароходе мимо привычного своего Иваново-Вознесенска. Мама напоминала, что здесь, в Томне, директором — не кто иной, как Александр Матвеевич Благов, хороший папин знакомый, избежавший призыва в армию (в этом мамином замечании дети ощущали некий оттенок тайного упрека инженеру Благову). За томненской фабрикой начинались перелески, деревни, старые придорожные ракиты, а с волжской воды постепенно исчезали фиолетовые нефтяные разводы. Роня встречал знакомые речные плесы будто под неслышную музыку, идущую прямо из сердечных глубин. Сизые заволжские дали никаким иным словом выразить было нельзя, кроме как русские.

Шел пароход, и плыли назад облака, белые храмы и темные ели; западал в душу каждый овражек с пересохшим ручьем, стадом на водопое среди илистого прибрежья, деревенским мостиком, дорогой по косогору, ветлой у колодца. Взбивали колесные плицы два рядка убегающих волн и ластились они за пароходом к отмытым добела песчаным отмелям. Мальчишки-купальщики покачивались на вспененных валиках-волнах. Избушки бакенщиков до того казались малыми, будто их добрый леший ставил для детских игр, только шесты полосатые и сигнальная снасть выдавали, что не сказочные это избушки, а служебные, для безопасности пароходов.

Было нечто горделивое в посадке гребцов на рыбачьих лодках, да и в самой форме суденышек. Ближе к носу двое гребцов часто сидели рядом и действовали каждый своим веслом без видимого усилия, почти не двигая корпусом. Нередко гребцами бывали муж и жена, весло же рулевое, кормовое, доверялось рукам мальчишеским, а то и девичьим. Волгари!

Не поспеешь полюбоваться Волгой, всему всласть нарадоваться, а уж чалится самолетский «Князь Иоанн Калита» либо кавказ-меркурьевская «Императрица Мария» — впрочем летом 17-го уже переименованная — к своему решемскому дебаркадеру .

Береговой откос над глинистым обрывом, весь в лопухах, кипрее и мать-мачехе, тяготеющей к сырости и тени, поверху завершен выбеленной кирпичной стеною Решемского Макарьевского женского монастыря. Настоятельницей его была женщина умная и строгая. Знали обыватели, что она — старшая сестра знаменитой, уже входящей в мировую славу артистки Большого Театра в Москве, балерины Екатерины Васильевны Гельцер. Пережив глубокую сердечную драму, отклонив увещевания младшей сестры-артистки, старшая затворилась в монастырской обители и сумела так образцово поставить сложное и обширное хозяйство, что слава Решемского-Макарьевского вскоре пошла по всей Волге. А ее, матушку, рачительным домоводством удивить было не просто! Она-то умных хозяев знавала!

Снизу, с парохода, белые башенки-часовни резко отчеркивали монастырскую ограду от строений посадских, слободских. Хороши были шатры решемских колоколен — ярославская кладка, стремящаяся к особенной стройности, резные оконца-слухи среди свежей побелки, смелый взлет креста к облакам, реяние голубиных крыл над перекладинами крестов.

Созвучие с таким же крутым взлетом ввысь могучих монастырских елей, иссине-лиловых, до черноты!

Решемские стены, шатры и ели православная Русь помнит с пятнадцатого столетия, только в те времена здешний монастырь был мужским, вплоть до конца прошлого века.

На ранних зорях к осветленным покраскою соборным главам никли прядки испарины от сохнущей росы, и тогда монастырские купола теряли неподвижность. В мареве утренней росной дымки луковки куполов колыхались и дрожали в небе, как пламя зажженных Богу свечей.

Девятилетний Роня обрел здесь первого друга, только не однолетка, не сверстника. Мальчика сразу потянуло к соборному священнику отцу Ивану, с первой улыбки и приветливого взгляда. Был отец Иван очень красив, с тонкими, но очень сильными пальцами, шелковым отливом каштановых волос, музыкальным голосом, похожим на папин, но повыше. Происходил он из строгой дворянской семьи, окончил Духовную академию, но отказался от легкой столичной карьеры. Сам напросился ехать служить в заволжское село. О нем по-соседству прослышала решемская игуменья и уговорила перейти в женский монастырь. Было это еще до войны.

Война же эта чадила и грохотала вот уж четвертый год, и все глубже вязли расписные спицы российской тройки в безнадежно разъезженные военные колеи! Уже нетерпеливо дыбились кони, а возница по-прежнему понукал их вперед, в гиблое месиво фронтов. Правил теперь российской государственной колесницей Александр Федорович Керенский, адвокат и эсер. Мама отзывалась о нем с пренебрежением и злостью: ни Богу свечка, ни черту кочерга! Не такой, мол, надобен глава — молодой, неокрепшей российской демократии! Немецкая же армия, терпя поражения на Западе, мнила возместить их тупым, роковым нажимом на Востоке, грозя надломить самые опоры новой России. Когда же Александр Федорович побудил Ставку Верховного Главнокомандования предпринять отчаянное летнее наступление против немцев под Тарнополем, германский Генеральный штаб ответил сокрушающим контрударом, разгромившим русский юго-западный фронт. Войска этого фронта откатились далеко назад, и более 60 тысяч российских защитников угодили тогда за колючую проволоку немецких лагерей для военнопленных.

Не успела русская армия оправиться от этого потрясения, как на западном фронте генерал Корнилов сдал германской армии Ригу, открывая фланг для удара по Петрограду. Сделано это было с глубоким расчетом, но Керенский не смог или не захотел понять его. Совесть и государственные интересы России, как он понимал их, не позволили ему пойти на сговор с мятежным генералом или на сделку с противником. Зато как быстро преуспели на этом поприще сменившие его правители...

Дурные вести с полей сражений доходили с опозданием до жителей Решмы. Задерживались и папины письма, поступавшие из Галиции. Писал он все короче и туманнее, понятно было лишь, что командует теперь бригадой гренадеров-артиллеристов и находится на передовых. Отец Иван научил Роню молиться за папу и его солдат русскими молитвами. Мальчик верил в их спасительную силу, в отличие от молитв немецких, лютеранских, которые, по здравому размышлению, могли помогать только Вильгельму. Решемский священник часто брал мальчика в алтарь монастырского собора, где Роня с замиранием сердца следил за священнодействием у престола, приготовлениями к таинству причащения и сам причащался первым.

Отец Иван именовал мальчика не Рональдом, а Романом и советовал Ольге Юльевне не идти против желаний сына и торжественно свершить над ним обряд православного крещения по всем правилам. Ольга Юльевна же отнекивалась, говорила, что такой выбор требует рассуждения более зрелого, но, впрочем, добавляла, будто обряд православного крещения только без всякой торжественности, уже был над Роней совершен в дни его младенчества, когда его, полугодовалого, впервые привезли в Решму и предшественник отца Ивана, прежний соборный батюшка-благочинный, по собственному разумению «перекрестил» лютеранского младенца. Выходило, будто именно тогда и наречен был мальчик благоносным именем Роман — во славу преподобного сладкопевца, о чем даже совершена была и запись в церковных книгах. В присутствии Рони родители намекали на это странное обстоятельство как-то смутно и обиняком, прямых вопросов избегали, и Роня чувствовал, что неопределенность эта связана с родительскими тревогами о будущем. Мол, при надвинувшихся событиях мыслимо ли предусмотреть, куда еще занесут ветры судьбы утлую семейную ладью и разумно ли поощрять детские Ронины склонности, если они могут пойти вразрез с вековыми традициями рода Вальдеков и семейства Лоренс?

Отцу Ивану вся эта неопределенность не нравилась. Склонности же Ронины едва ли можно было считать совсем уж детскими.

В Решме у него появилось смутное чувство духовного освобождения. Будто ослабевала над ним власть внутренне чуждой ему традиции, унаследованной от поколений балтийских и германо-скандинавских предков. Традиции эти отзывались в Рониной душе тревожными вагнеровскими фанфарами, неясными картинами готических башен и дальним звоном норманнских мечей. И, верно, именно оттуда, из этого средневекового сумрака, перекликаясь с вещим предчувствием всемирнокровавого завтра, тянулись к мальчику по ночам пугающие призраки, страшные сплетения тьмы прошлой и будущей.

Но здесь, в волжском селе, мальчик на свое счастье очутился в тогда еще нетронутом деревенском царстве русского православного духа, слитого с русской природой. Волжские деревни — самые независимые на Руси, самые вольные, не считая особо привилегированных областей, вроде казачьих. Волжанам как-то ничего не навязывали: ни убеждений, ни верований, ни привычек. В волжанах все было органично, от природы. Люди не притворялись добрыми — они ими были.

Вместе с чувством слияния, единения с этим народом, с духом и верой родины, мальчик ощутил и полное избавление от ночного гнета, от своих неотвязных кошмаров, снов и галлюцинаций. Помог этому, конечно, и отец Иван.

Решемский пастырь серьезно отнесся к Рониным признаниям на исповеди. Понял он главное: у мальчика нет духовной опоры, чтобы одолеть свои наследственные и провидческие мучения. И, как символ раскрепощения духа из-под власти тьмы, он подарил мальчику афонскую реликвию.

Это был восьмиконечный крестик из кипариса, окованный узкой серебряной лентой. В нижнюю перекладину у прободенных ступней Спасителя вделана была частица мощей преподобного Афанасия. С минуты, когда отец Иван благословил духовного сына этой реликвией, Роня поверил в свое раскрепощение от страхов. Он даже полюбил тишину и величие ночи.

...

Глава пятая. «Уж больно барыня хороша»

1

...

Ведь лето 1918 года они провели в той же Решме, откуда 22 июля папу пригласили в город Ярославль давать показания о запасах военного снаряжения, сданных 12-ой армией, при папином участии, в начале года на ярославские и рыбинские склады. Папины показания уже мало кого интересовали, опросили его довольно быстро и отпустили восвояси, потому что занимал он немаловажный выборный пост в Иваново-Вознесенске, организовал профсоюз текстильщиков, исполнял личное задание М. В. Фрунзе — старался кое-где восстановить производство на запущенных и расхищенных ивановских фабриках. Совесть по отношению к родному народу не позволяла ему отойти в сторону от дел, участвовать в молчаливом «саботаже интеллигенции», то есть в злопыхательском умывании рук и ничегонеделании, под видом совслужбы за паек...

В Ярославль он ездил не один — брал с собой Роню, потому что вызов папы в Ярославль совпал с вызовом мамы в Кинешму, ответчицей в суд, по обвинению в подстрекательстве толпы к... сопротивлению органам власти! Вальдеки успели вызвать из Иваново-Вознесенска в Кинешму адвоката Корадьджи. Он встретил Ольгу Юльевну перед зданием Кинешемского нарсуда и за час до судебного заседания прочитал обвинительное заключение. Нашел он его довольно серьезным, сулящим маловато хорошего!

По обвинительному заключению выходило, что она возбуждала толпу на волжской пристани, призывала утопить в Волге охранителей революционного порядка и при этом даже сама вступила в единоборство с часовым на посту.

Адвокат Коральджи удачно выступил в защиту подсудимой. Под его умелым руководством Ольга Юльевна смогла убедить судей в несправедливости обвинения. Она пояснила им, что долго ждала очереди на пароход с двумя детьми, из коих один заболел животом. Ей удалось пройти на пристань, где начальство дало разрешение сесть на ближайший пароход. Однако, когда пароход причалил, солдат у трапа в последний миг грубо оттеснил ее, решив, что эдакая барыня может и погодить. В расстройстве и волнении Ольга Юльевна закричала:

— И чего это народ смотрит на них! Издеваются над матерями как хотят! Неужели некому спихнуть этого дурака с трапа?

Вот тут-то ее сразу пропустили на пароход, однако, на палубе два полувоенных должностных лица подошли к ней, проверили документы, старательно записали решемский и ивановский адреса, осведомились, кто ее муж и где он находится, а напоследок с недобрыми ухмылками обещали «еще напомнить ей о сегодняшнем происшествии»...

Вот, недельки через две и напомнили! Как раз в то время, когда и папу вызвали давать объяснения в Ярославле.

Адвокат Коральджи построил защиту на том, что подсудимая никак не могла предположить в «нагрубившем ей вооруженном мужчине» — часового! Ибо она, мол, знает понаслышке требования устава караульной службы! Данный же товарищ сквернословил на всю пристань, курил цигарку, непотребно лапал женский пол, а отставленную в сторонку винтовку схватил только для того, чтобы толкнуть прикладом обвиняемую, каковая в сущности является пострадавшей. К счастью Ольги Юльевны две свидетельницы обвинения простодушно показали, что подсудимая говорит сущую правду. Судьи вынесли гражданке Вальдековой общественное порицание и отпустили с миром.

А тем временем папа с мальчиком Роней ходили по разрушенному, еще горящему Ярославлю. Насмотрелись такого, чего не на всякой войне увидишь.

Однажды под босыми ногами Рони из приречного песка близ берегового устоя железнодорожного моста через Волгу вдруг выдавилась кровавая жижа... Проступив между пальцами, она, слегка еще пузырясь, быстро засохла и смыть ее со ступней в волжской струе оказалось не так-то легко... Это они с папой ступили на присыпанные песком недавние окопы, ставшие могилами расстрелянных лишь вчера участников восстания. Свидетели потом говорили им, что расстреляли здесь многие сотни юнцов, зеленых мальчишек — гимназистов, студентов, юнкеров и кадетиков, в возрасте от 14 до 18 лет. Закопали до 800 тел. Вся эта молодежь поддалась социалистической демагогии Бориса Савинкова, идейного вождя «Союза защиты Родины и Свободы». Руководители этого Союза, в том числе Савинков и полковник Перхуров, военный глава мятежа, бежали в глубь страны, когда восстания в Ярославле и Рыбинске провалились. А их геройская армия из нескольких сотен обманутых пропагандой мальчишек, осталась брошенной на произвол судьбы. Кровь этих мальчишек теперь и пузырилась под Рониными ногами, а были многие из них почти ровесниками ему, возможно, даже однокашниками — ведь Роня и сам недель шесть ходил в кадетах...

Получилось так, что папа с Роней из Ярославля и мама с адвокатом из Кинешмы прибыли в Решму одним пароходом.

Коральджи погостил у Вальдеков дня два и посоветовал впредь «не забывать о тех классовых чувствах, кои неизбежно вызывает один вид Ольги Юльевны у представителей органов пролетарской диктатуры»...

Однако Ольга Юльевна так и не вняла адвокатскому предостережению!

Подошел однажды к Решме буксирный пароход, превращенный в подобие канонерки. Группы красноармейцев рассыпались по слободе. Одна группа явилась в домик, снятый Ольгой Юльевной, и учинила обыск, якобы по какому-то ордеру или особому полномочию. Искали, как обычно, спрятанное оружие. Во время осмотра красноармейцы незаметно прихватили в чулане головку сыра и круг колбасы, ценности по тем временам немалые и доставленные из Иваново-Вознесенска. Сберегались они к маминому дню рождения.

Обнаружив кражу, Ольга Юльевна, вопреки папиному запрету, собрала со всего села Рониных приятелей-мальчишек и велела им орать хором с берегового откоса:

— Красная армия, верни колбасу! Отдай сыр! Отдай сыр!

Пока мальчишки упоенно скандировали на разные лады эти колкости, стали выходить из слободских домиков взрослые крестьяне. Одни смеялись, другие, посмелее, стали даже поддерживать мальчишеский хор. И тогда с парохода дали поверх крыш короткую пулеметную очередь — может, решили, что дело запахло бунтом? Зевак и крикунов будто ветром сдуло с откоса, а какой-то красный командир, в ярости потрясая наганом, кинулся с парохода вверх по ступенькам крутой лестницы. Папа схватил было за руку не в меру разошедшуюся супругу, но тою, как это случилось не впервой, овладел бес непокорства.

Высокая, статная, хорошо одетая, она неторопливо двинулась своей плавной походкой- навстречу взбешенному командиру и в самом презрительном тоне стала бросать ему оскорбительные слова:

— Ну, что, торопишься с мальчишками воевать, а? Или меня застрелить решил? Ах ты сопляк несчастный! Ну, беги, беги, да скорее стреляй, убей мать двоих детей, которых обокрал! Стреляй, сопляк, чтобы все видели! Пусть народ на тебя полюбуется!

...Истошно вскрикнули бабы, глядевшие из окон. По-щенячьи завизжала маленькая Вика, когда бегущий, уже достигнув кромки откоса, навел свой наган на Ольгу Юльевну. Роня закрыл лицо руками, а услышав выстрел, завопил и чуть не забился в судорогах.

Он побоялся верить слуху, уловив после выстрела резкий мамин смех и еще какие-то ее слова, насмешливые и злые. Однако, и в ней самой, видимо, напряжение уже спадало... А еще слышался оглушительно громкий, быстро удаляющийся собачий визг: оказалось стрелок в последний миг дернул наган в сторону, и, чтобы сорвать злость все же на чем-то живом, послал пулю пробегавшей мимо хозяйской собаке Вольнику.

Еще двое военных с парохода взбежали по стремянке, вслед за своим командиром. Передний кивнул в сторону Ольги Юльевны, взошедшей на крылечко, и спросил командира с иронией:

— Чего же не застрелил, а?

А тот, пряча наган в кобуру, ответил как бы в оправдание:

— Да, понимаешь, рука будто сама дрогнула. Уж больно барыня хороша!

Злосчастному Вольнику, сыгравшему плачевную роль громоотвода, перебило пулей бедро и задело крестец. На другой день папе пришлось из охотничьего ружья сердобольно прекратить его мучения. А мама потом не без гордости рассказывала об этом случае...

...

Глава шестая. В мирах любви неверные кометы

2

Роня уехал на Волгу готовиться к вступительным экзаменам в Институт и уж только после зачисления в студенты навестил глубокой осенью своего педагога. Шел он со смутным предчувствием недоброго.

Заплаканная мять Гамберга сообщила, что сына взяли три недели назад. Судили его потом за религиозную проповедь среди детей и молодежи. Он погиб медленной смертью на лесоразработках в Карелии, в том самом 1931 году, когда газета «Правда» с негодованием отвергала буржуазную клевету насчет принудительного труда в советской лесной промышленности, на лесосеках. Смерть Гамберга в лагерях произошла на седьмом году его срока наказания за порчу молодежных умов, в том числе и Рониного.

После школьной аттестации произошла у Рони памятная размолвка с отцом из-за выбора профессии. Поэтому уехать на Волгу пришлось на свой страх и риск. Жил сперва в знакомой Решме, потом в уютной в ту пору Кинешме, и прикармливался около кинопроката. Практиковался в Решемском сельском клубе сопровождать на разбитом пианино старые кинобоевики. Несколько набив себе руку, был взят тапером в кинешемское «Совкино» и два месяца кряду бренчал на рояле некие музыкальные иллюстрации ко всему, что мелькало на экране. Шли картины «видовые», где требовались сентиментальные пассажи для морского штиля или пассажи возвышенные для снежных гор и ледяных пустынь, но лучше всего напрактиковался он сопровождать бурными аккордами кинотрюки Дугласа Фербенкса, приключения Гарри Пиля с поездами и самолетами, смешные выходки Пата и Паташонка, Монти Бенкса и Гарольда Ллойда. В артистку Женни Юго он влюбился, и может, благодаря этому Ронин аккомпанемент к фильму «Жена статс-секретаря» публике особенно понравился. Девушки награждали тапера аплодисментами и звали в гости. Таким успехом Роня не слишком обольщался, самокритично сознавая, что его дилетантская музыка не многого стоит рядом с блистательным сарказмом Эмиля Янингса в роли провинциального статс-секретаря и неотразимым обаянием Женни Юго. Играла она его неверную супругу, согрешившую с очаровательным обольстителем — герцогом той немецкой земли...

Один дневной сеанс и два вечерних оставляли достаточно простору для зубрежки учебников. Роня терпеливо долбил историю мировой литературы, советскую конституцию, политграмоту и еще какие-то вовсе новые книжки, называвшиеся «Рабочими пособиями». От них веяло необоримой скукой и строгим марксистским духом. Пушкин там значился представителем разложившегося дворянски-помещичьего класса царской России. Обалдевая от такой социологии, Роня читал еще западных классиков в русских переводах и повторял точные науки. Чего он не делал вовсе — не дотрагивался ни до одной любимой книги! Он не позволял себе открывать Пушкина, Лермонтова, Толстого, Тургенева, Тютчева, Блока, Чехова, Куприна, раннего Горького, ибо полагал, что, любя и помня их с детства, достаточно вооружен для экзамена. Эта уверенность чуть не стала роковой для абитуриента!

К августу месяцу он так нагрузил свою голову всякой премудростью и схоластикой, что просто физически ощущал, как мозг его потяжелел. У него было ощущение, будто голова стала похожей на перегруженный чемодан, готовый вот-вот раскрыться и растерять накопленное добро по дороге.

...

Роберт Александрович Штильмарк «Горсть света», 2001 г.

© Осокин Андрей 2009—2017 гг. Материалы сайта свободны для личного использования.
Согласие автора на публикацию фотографий или их фрагментов из раздела «Кинешма и окрестности» обязательно.