Музей Валенок

Кинешма — лики настоящего и прошлого

Русский Нил

Русский Нил

Когда мы подъехали к Кинешме, то, завидев издали такие-то вот две церковки на окраине города, за садами и в садах, я не утерпел и, так как пароход грузился у пристани два часа, решил осмотреть их. Взял возницу. Подъем. Пыль. Какие-то лавочки. Бульварчики. Бредут жители. Сонно, устало, жарко. Что-то копают, кажется, новый затон. Это по части «мануфактуры и торговли», и я спешил далее, к старой исторической Руси. Но вот показались и корпуса церквей с золотыми главками над синим куполом. Соскакиваю торопливо с возницы, иду по лестницам (церковь, дальняя, поставлена высоко на пригорке, укрепленном каменною кладкою). Какой-то мальчик.

— Как пройти в церковь?

Оглянулся и бежит дальше… Точно никогда людей не видал.

Как же мне пройти в церковь?

— Эй, дяденька, как бы мне пройти в церковь?

Этот «дяденька» лежит на лавке и спит около церкви…

Дяденька пошевелился. Я его растолкал.

— Что вам угодно?

— Мы проезжие. С парохода. Нам хочется осмотреть церковь. Вы сторож будете?

— Сторож.

— Так вот, пожалуйста, отоприте. Взглянуть. Путешественники.

— Что это вы? Разве я могу своею властью. Спросите разрешения у отца настоятеля.

— А где отец настоятель?

— А вон домик, раскрытые окна.

Пошел. В воротах встретил какого-то гимназиста и гимназистку. На мой вопрос ответили: «Там».

Иду «туда». Торкнулся в крыльцо. Отворилось. В дверь — тоже не заперта Кухня, таз, мыло и умывальник. Торкнулся в следующую дверь.

— Кто там?

— Мы.

— Чего нужно?

— Путешественники. С парохода. Хотим осмотреть церковь и пришли попросить у батюшки разрешения отпереть и показать нам. Сторож говорит, что не может без разрешения о. настоятеля.

Но я напрасно уже говорил дальше. Никакого звука «оттуда» не последовало. Опять повторяю. Опять стучу! Ничего! Заперлась баба, верно, «матушка», и не из добрых, и, чтобы не беспокоить «батюшку», а вместе с тем и не вступать в пререкания, решилась просто не отзываться. Этот стук в дверь, когда я знаю, что за нею сидит живой человек, этот мертвый и безответный стук до того меня раздосадовал, что и сказать не умею. Очарованность как слетела. Казенная вещь, а я думал — храм. Просто — казенная собственность, которая, естественно, заперта и которую, естественно, не показывают, потому что для чего же ее показывать? Приходи в служебные часы, тогда увидишь. Казенный час, казенное время, казенная вещь. А теперь час сна.

Я шел. И на душе сумрачно. Обхожу кругом храма, который все-таки очень хорош. Сбоку, смотрю, дверца открыта, то есть в фундаменте, и я вошел в полутемный сарай — хлев — погреб, не знаю что. Сырость, гадко, земля и кирпичи. Вижу, стоит тут плащаница. Старинная; живопись полустерта; но несомненно это плащаница, по изображению умершего Христа на верхней доске, или, благочестивее: «дске», «дщице», а на передней боковой доске какие-то пророки или праотцы, и что-то они говорят, потому что от губ их, входя в губы острым уголком, идут далее расширяющиеся ленточки, на которых написаны изречения, цитаты из этих пророков или праотцев, вероятно, предрекающие пришествие Христа и Его крестную за нас смерть. Несомненно, это как образ, да и, кажется, плащаница считается еще святее образа: с каким благоговением к ней прикладываются в Страстную пятницу и субботу! Но куда же ее поместили? Это гораздо хуже сарая, это-хлев, и даже более черное место, которое страшно назвать. Запах был несносный, тяжелый. — Верно, эта старая плащаница, прежняя, не употребляемая более. И вынесена, так сказать, без священства в несвятое место.

Все, с кем я был, думали так же. Пошли спросить сторожа, ибо за плащаницу мы были смущены и почти испуганы. Но сторож куда-то ушел. Обошел вокруг церкви. Дворик, должно быть, сторожа. Вошел туда. Смотрю: женщина в положении католических мадонн чистит самовар. Следы юбки, расстегнута рубашка, груди наружу, молодая и нестесненная.

— А где сторож?

— Не знаю.

— Это что у вас за плащаница там?

— Плащаница.

— В сарае?

— Это не сарай, а место.

— Как «не сарай, а место»: это хуже сарая, там пахнет, грязь и сор, всяческое.

— Ну так что же?

— Как «что же». Верно, есть другая плащаница, новая, а это-прежняя, вышедшая из употребления. Тогда другое дело. Вы, верно, тетенька, не знаете.

— Знаю я, что другой плащаницы в церкви нет. А что открыли место, и вам бы не надо туда заглядывать, то для того, чтобы просушить. Сыро там.

Еще бы не «сыро». Как в могиле. И какая ирония: поместить в самом деле «Христа в гробу», что изображает собою плащаница, в такую ужасную яму, под фундаментом, грязную! Воистину «в могилу»! Но как это сделано, конечно, без всякой имитации и уподобления грозному и ужасному событию Иерусалима,[13] а по кинешемскому небрежению, то невозможно не сказать, что эта «простота», грубость и бесчувственность стоят западного острословия.

Ну, эти кинешемские Ренаны, пожалуй, отрицают не меньше парижского, только на другой фасон.[14] А впрочем…

Я сел на извозчика.

— А впрочем, «казенное место»!

Пыль, жара, барышни, гимназисты, мост и строящийся затон. А вот и наш «Самолет» и пароход «Князь Юрий Суздальский«.

* * *

Мариэтта Чудакова. Плывущий корабль

То, что Розанов назвал «бульварчиками», сегодня ей — моей матери — помнится как красивый бульвар. Все горожане знали, что именно на этом бульваре снимали в Кинешме «Бесприданницу». Убийство героини из ревности после ее веселого катания на пароходе по Волге с богатым купцом происходило тут же, у дверей ресторанчика. Впритирку с бульваром церковь. Рядом с ней — церковный дом, женская богадельня… Выло еще прекрасное старообрядческое кладбище. Темные памятники. Много ягод… Там так хорошо было играть в прятки! Стоял дом, туда привозили тяжелобольных. Кладбище и дом выстроил на свои деньги купец-старообрядец, он и сам тут где-то рядом жил.

Тот же самый розовый «самолет» (только так и называли) ходил по Волге и в начале 20-х, был все так же шикарен, каким он описан Розановым, и шестнадцатилетняя барышня решила осуществить детскую мечту — не проехаться, так хоть пройтись по палубе. Гуляя вечером близ Волги со своими детдомовцами (она была воспитательницей), увидела стоящий у пристани пароход — и, наказав детям дожидаться ее, быстро поднялась по трапу и взошла на палубу. И тут же пароход дал гудок, отчалил и стал разворачиваться на Нижний. Она кричала:

«Остановите, у меня дети!»; потом кричала с палубы детям: «Идите домой и ложитесь спать! Я вернусь ночью!» А дальше все происходило как в кинематографе тех лет: красавец адвокат, известный кинешемский сердцеед, купил ей билет (у нее не было ни копейки), уступил свою каюту, помог сойти на ближайшей стоянке, дал денег на обратный билет, поручил ее заботам пожилой дамы. Оказавшейся на ночной пристани, — барышня дождалась обратного уже обычного, неказистого пароходика и вернулась в свой детский дом к завтраку, причем заведующий встретил ее словами: «Как это ты, Клавдя, вчера ребят приструнила — их и слышно не было!» (Дети, потрясенные событием, притихли на всю ночь.)

Спустя двадцать лет, в сентябре 1941 года, высокий черный борт огромного парохода, нависающий над прыгающей на воде шлюпкой, — одно из первых моих собственных воспоминаний. Все происходит у того же кинешемского причала. Сильные волны (как потом поясняли взрослые — «от винта»), крики женщин, прижимающих к себе детей, и мужчинам, изо всех сил навалившимся на весла, удается выгрести: я слышу: «Ну, слава Богу». Мы плывем, эвакуированные из Москвы. Дыхание Волги входит в самый ранний пласт сознания, а в словарный запас — «смычка» (паром, соединяющий левый и правый берег). Изба с русской печью, впервые увиденной. Полати, где спят мои старшие братья, — тоже впервые. Ночью старшие дежурят, чтобы крысы не залезли в колыбель к новорожденной родившейся в Кинешме нашей младшей сестре.

В 1907 году Розанов описывал соседствующие с русскими на Волге народы. «…Из десятков и сотен миллионов… нет из ихнего народа ни одного пьяницы!» — тут слышится, узнается будущая солженицынская интонация: «Вот, говорят, нация ничего не означает, в каждой, мол. Нации худые люди есть. А эстонцев сколь Шухов ни видал — плохих людей ему не попадалось»; близко к первоисточнику, кажется, и само движение мысли.

Что же до «ихнего народа», до «Магометова племени», то отсутствие в нем не только пьяниц, но пьющих продержится какое-то время и после революции. Отец мой, уроженец Дагестана, учившийся в дербентской гимназии, а в 1922 году приехавший юношей в Москву, в Тимирязевскую академию, только годом-двумя спустя решился попробовать вина, хотя правоверным мусульманином не был с первого же революционного года. Когда же спустя полвека я поехала посмотреть на его родной аул в Южном Дагестане — в каждом доме на стол ставили водку и только водку и не могли никак примириться с равнодушием к ней моего русского спутника.

На Волге же дела подвигались и того быстрее. Бензолка- поселок и завод (на нем мой дед с материнской стороны в первые десятилетия века работал механиком-дизелистом) — превратилась в город Заволжск (на левом берегу Волги, против Кинешмы) и Анилзавод — главный поглотитель окрестной рабочей силы, не только мужской, но и женской. Женщины таскали (что делают и до сей поры) на спине по два и три пуда химикатов, получая за это молоко, но предпочитая ему водку. Пили и в царское время, но дальше пьянство росло неудержимо, в него все активней втягивались вслед за мужьями женщины, и в 50-е в городе, по уверению местных, непьющих уже не было. Одному из тех, кого подбирали из канав пьяным именно мертвецки, зашили под кожу то, что положено, но среди заволжского люда бытовало мнение, что «ничего не будет». И жена (!) целый вечер пила с мужем на пару, а потом спокойно отправилась на переправу — ехать к взрослым детям в Нижний Тагил. В Кинешме на вокзале к ней подбежали перед поездом с сообщением, что муж ее только что умер в больнице, и она вернулась, чтобы его хоронить. «Его только на операционный стол успели положить, — рассказывала она эпически. Разрезали, а у него уже весь желудок съежился и почернел». «Да как же ты с ним пила?» — «Да все пили вшитые! Ничего такого не было — вызовут «скорую», и ничего!»

В Заволжске и Кинешме молодые замужние женщины сообщают свои анамнезы, способные потрясти воображение жительниц Москвы: «Я тридцать два аборта сделала, а Наташка — сорок». И год за годом по нескольку раз в год приезжают с Ярославского вокзала в Москву — за колбасой и одеждой. Так ездила до семидесяти восьми лет моя тетя, родная сестра мамы, и с мешками за спиной уезжала обратно к детям и внукам. И все звала: «Приезжай к нам! Уж как же у нас хорошо! Волга!»

Василий Васильевич Розанов «Русский Нил», 1907 г.

© Осокин Андрей 2009—2017 гг. Материалы сайта свободны для личного использования.
Согласие автора на публикацию фотографий или их фрагментов из раздела «Кинешма и окрестности» обязательно.