Хождение по мукам
Даша сидела в плетеном кресле, положив ногу на ногу, обхватив колено, и
чувствовала, как сияющие изгибы реки, облака и белые их отражения,
березовые холмы, луга и струи воздуха, то пахнущие болотной травой, то
сухостью вспаханной земли, медовой кашкой и полынью, текут сквозь нее,— и
тихим восторгом ширится сердце.
Какой-то человек медленно подошел, остановился сбоку у перил и,
кажется, поглядывал. Даша несколько раз забывала про него, а он все стоял.
Тогда она твердо решила не оборачиваться, но у нее был слишком горячий
нрав, чтобы спокойно переносить такое разглядывание. Она покраснела и
быстро, гневно обернулась. Перед ней стоял Телегин, держась за столбик и
не решаясь ни подойти, ни заговорить, ни скрыться. Даша неожиданно
засмеялась,— он ей напомнил что-то неопределенно веселое и доброе. Да и
весь Иван Ильич, широкий, в белом кителе, сильный и застенчивый, точно
необходимым завершением появился из всего этого речного покоя. Она
протянула ему руку. Телегин сказал:
— Я видел, как вы садились на пароход. В сущности, мы ехали с вами в
одном вагоне от Петербурга. Но я не решался подойти, — вы были очень
озабочены… Я вам не мешаю?
— Садитесь,— она пододвинула ему плетеное кресло,— еду к отцу, а вы
куда?
— Я-то, в сущности говоря, еще не знаю. Пока — в Кинешму, к родным.
Телегин сел рядом и снял шляпу. Брови его сдвинулись, по лбу пошли
морщины. Суженными глазами он глядел на воду, вогнутой, пенящейся дорогой
выбегавшую из-под парохода. Над ней за кормой летели острокрылые мартыны,
падали на воду, взлетали с хриплыми, жалобными криками и, далеко отстав,
кружились и дрались над плывущей хлебной коркой.
— Приятный день, Дарья Дмитриевна.
— Такой день, Иван Ильич, такой день! Я сижу и думаю: как из ада на
волю вырвалась! Помните наш разговор на улице?
— Помню до последнего слова, Дарья Дмитриевна.
— После этого такое началось, не дай бог! Я вам как-нибудь расскажу.—
Она задумчиво покачала головой.— Вы были единственным человеком, который
не сходил с ума в Петербурге, так мне представляется.— Она улыбнулась и
положила ему руку на рукав. У Ивана Ильича испуганно дрогнули веки,
поджались губы. — Я вам очень доверяю, Иван Ильич. Вы очень сильный?
Правда?
— Ну, какой же я сильный.
— И верный человек.— Даша почувствовала, что все мысли ее — добрые,
ясные и любовные, и такие же добрые, верные и сильные мысли были у Ивана
Ильича. И особая радость была в том, чтобы говорить — выражать прямо эти
светлые волны чувств, подходящие к сердцу.— Мне представляется, Иван
Ильич, что если вы любите, то мужественно, уверенно. А если чего-нибудь
захотите, то не отступитесь.
Не отвечая, Иван Ильич медленно полез в карман, вытащил оттуда кусок
хлеба и стал бросать птицам. Целая стая белых мартынов с тревожным криком
кинулась ловить крошки. Даша и Иван Ильич поднялись с кресел и подошли к
борту.
— Вот этому киньте,— сказала Даша,— смотрите, какой голодный.
Телегин далеко в воздух швырнул остаток хлеба. Жирный головастый мартын
скользнул на недвигающихся, распластанных, как ножи, крыльях, налетел и
промахнулся, и сейчас же штук десять их понеслось вслед за падающим хлебом
до самой воды, теплой пеной бьющейся из-под борта. Даша сказала:
— Мне хочется быть, знаете, какой женщиной? На будущий год кончу курсы,
начну зарабатывать много денег, возьму жить к себе Катю. Увидите, Иван
Ильич.
Во время этих слов Телегин морщился, удерживался и наконец раскрыл рот,
с крепким, чистым рядом крупных зубов, и захохотал так весело, что взмокли
ресницы. Даша вспыхнула, но и у нее запрыгал подбородок, и не хотела, а
рассмеялась, так же как Телегин, сама не зная чему.
— Дарья Дмитриевна,— проговорил он наконец, — вы замечательная... Я
вас боялся до смерти… Но вы прямо замечательная!
— Ну, вот что — идемте завтракать, — сказала Даша сердито.
— С удовольствием.
Иван Ильич велел вынести столик на палубу и, глядя на карточку,
озабоченно стал скрести чисто выбритый подбородок.
— Что вы думаете, Дарья Дмитриевна, относительно бутылки легкого белого
вина?
— Немного выпью с удовольствием.
— Белого или красного?
Даша так же деловито ответила!
— Или то, или другое.
— В таком случае — выпьем шипучего.
Мимо плыл холмистый берег с атласно-зелеными полосами пшеницы,
зелено-голубыми — ржи и розоватыми — зацветающей гречихи. За поворотом,
над глинистым обрывом, на навозе, под шапками соломы, стояли приземистые
избы, отсвечивая окошечками. Подальше — десяток крестов деревенского
кладбища и шестикрылая, как игрушечная, мельница с проломанным боком.
Стайка мальчишек бежала вдоль кручи за пароходом, кидая камнями, не
долетавшими даже до воды. Пароход повернул, и на пустынном берегу — низкий
кустарник и коршуны над ним.
Теплый ветерок поддувал под белую скатерть, под платье Даши. Золотистое
вино в граненых больших рюмках казалось божьим даром. Даша сказала, что
завидует Ивану Ильичу,— у него есть свое дело, уверенность в жизни, а вот
ей еще полтора года корпеть над книгами, и притом такое несчастье, что она
— женщина. Телегин, смеясь, ответил:
— А меня ведь с завода выгнали.
— Что вы говорите?
— В двадцать четыре часа, чтобы духу не было. Иначе, зачем бы я на
пароходе оказался. Вы разве не слышали, какие у нас дела творились?
— Нет, нет…
— Я-то вот дешево отделался. Да…— Он помолчал, положив локти на
скатерть. — Вот, подите же, до чего у нас все делается глупо и бездарно -
на редкость. И черт знает какая слава о нас идет, о русских. Обидно и
совестно. Подумайте,— талантливый народ, богатейшая страна, а какая
видимость? Видимость: наглая писарская рожа. Вместо жизни — бумага и
чернила. Вы не можете себе представить, сколько у нас изводится бумаги и
чернил. Как начали отписываться при Петре Первом, так до сих пор не можем
остановиться. И ведь, оказывается, кровавая вещь — чернила, представьте
себе.
Иван Ильич отодвинул стакан с вином и закурил. Ему, видимо, было
неприятно рассказывать все дальнейшее.
— Ну, да что вспоминать. Думать надо, что и у нас когда-нибудь хорошо
будет, не хуже, чем у людей.
Весь этот день Даша и Иван Ильич провели на палубе. Постороннему
наблюдателю показалось бы, что они говорят чепуху, но это происходило
оттого, что они разговаривали шифром. Слова, самые обычные, таинственно и
непонятно получали двойной смысл, и когда Даша, указывая глазами на
пухленькую барышню, с отдувающимся за спиной лиловым шарфом, и на
сосредоточенно шагающего рядом с ней второго помощника капитана, говорила:
«Смотрите, Иван Ильич, у них, кажется, дело идет на лад»,— нужно было
понимать: «Если бы у нас с вами что-нибудь случилось — было бы совсем не
так». Никто из них не мог бы вспомнить по чистой совести, что он говорил,
но Ивану Ильичу казалось, что Даша гораздо умнее, тоньше и наблюдательнее
его; Даше казалось, что Иван Ильич добрее ее, лучше, умнее раз в тысячу.
Даша собиралась несколько раз с духом, чтобы рассказать ему о
Бессонове, но раздумывала; солнце грело колени, ветер касался щеки, плеч,
шеи, словно круглыми и ласковыми пальцами. Даша думала:
«Нет, расскажу ему завтра. Пойдет дождик — тогда расскажу».
Даша, любившая наблюдать и наблюдательная, как все женщины, знала к
концу дня приблизительно всю подноготную про всех едущих на пароходе.
Ивану Ильичу казалось это почти чудом.
Про декана Петербургского университета, угрюмого человека в дымчатых
очках и крылатке, Даша решила почему-то, что это крупный пароходный шулер.
И, хотя Иван Ильич знал, что это декан, теперь ему тоже запало подозрение
— не шулер ли это? Вообще его представление о действительности пошатнулось
за этот день. Он чувствовал не то головокружение, не то сон в яви и, почти
не в силах выдерживать время от времени подступающую волну любви ко всему,
что видит и слышит, присматривался — хорошо бы сейчас, например, броситься
в воду вон за той стриженой девочкой, если она упадет за борт. Вот бы
упала!
В первом часу ночи Даша до того сразу и сладко захотела спать, что едва
дошла до каюты и, прощаясь в дверях, сказала, зевая:
— Покойной ночи. Смотрите присматривайте за шулером-то.
Иван Ильич сейчас же пошел в рубку первого класса, где декан,
страдающий бессонницей, читал сочинения Дюма-отца, поглядел на него
некоторое время, подумал, что это прекрасный человек, несмотря на то, что
шулер, затем вернулся в ярко освещенный коридор, где пахло машиной,
лакированным деревом, духами Даши, на цыпочках прошел мимо ее двери и у
себя в каюте, повалившись на спину на койку и закрыв глаза, почувствовал,
что весь потрясен, весь полон звуками, запахами, жаром солнца и острой,
как боль в сердце, радостью.
В седьмом часу утра его разбудил рев парохода. Подходили к Кинешме.
Иван Ильич быстро оделся и выглянул в коридор. Все двери были закрыты, все
еще спали. Спала и Даша. «Мне слезть необходимо, иначе получается черт
знает что»,— подумал Иван Ильич и вышел на палубу, глядя на эту самую
некстати подоспевшую Кинешму на крутом и высоком берегу, с деревянными
лестницами, с деревянными, точно кое-как нагороженными домишками и яркими
по-утреннему, желтовато-зелеными липами городского парка, с неподвижно
висящим облаком пыли над возами, тянущимися по городскому спуску. Матрос,
твердо ступая по палубе пятками босых ног, появился с рыжим чемоданом
Телегина.
— Нет, нет, я передумал, назад несите, — взволнованно проговорил ему
Иван Ильич,— я, видите ли, до Нижнего решил ехать. В Кинешму мне и не
особенно было нужно. Вот сюда ставьте, под койку. Благодарю вас, голубчик.
В каюте Иван Ильич просидел часа три, придумывая, как объяснить Даше
свой, по его пониманию, пошлый и навязчивый поступок, и было ясно, что
объяснить невозможно: ни соврать, ни сказать правду.
В одиннадцатом часу, раскаиваясь, ненавидя и презирая себя, он появился
на палубе, — руки за спиной, походочка какая-то ныряющая, лицо фальшивое,
— словом, тип пошляка. Но, обойдя кругом палубу и не найдя Даши, Иван
Ильич взволновался, стал заглядывать повсюду. Даши не было нигде. У него
пересохло во рту. Очевидно, что-то случилось. И вдруг он прямо наткнулся
на нее. Даша сидела на вчерашнем месте, в плетеном кресле, грустная и
тихая. На коленях у нее лежали книжка и груша. Она медленно повернула
голову к Ивану Ильичу, глаза ее расширились, точно от испуга, залились
радостью, на щеки взошел румянец, груша покатилась с колен.
— Вы здесь? Не слезли? — проговорила она тихо.
Иван Ильич проглотил волнение, сел рядом и сказал глухим голосом:
— Не знаю, как вы взглянете на мой поступок, но я намеренно не вылез в
Кинешме.
— Как я посмотрю на ваш поступок? Ну, этого я не скажу.— Даша
засмеялась и неожиданно, так что у Ивана Ильича снова на весь день,
сильнее вчерашнего, пошла кружиться голова, положила ему в ладонь свою
руку просто и нежно.
Алексей Николаевич Толстой «Хождение по мукам» Книга первая «Сёстры» Часть 9, 1921—1922 гг.
|